Архив за Октябрь, 2009

Антипольская компания

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Что, собственно, произошло с талантливым литературным произведением, откликнувшимся на восстание 1830 г? Атмосферу общественно-политической жизни в России времен восстания Ст. Пигонь (в 1936 г.) характеризовал следующим образом: «Пучина оскорбленной национальной гордости, раздраженного шовинизма поглотила и значительную часть русской интеллигенции, включая ее элиту. Политика правительства достигла немаловажных успехов: она объединила народ эмоционально. После военной победы это выразилось в неудержимом стремлении к мести. На родной земле поэта (речь об А. Мицкевиче. — В. X.) царь Ирод замыслил истребить на корню польскую нацию и нашел в своей стране поддержку этому замыслу со стороны общественного мнения».

Конечно, в атмосфере антипольской кампании появилось множество бездарных, откровенно спекулятивных шовинистических стихотворений «на злобу дня». Сегодня никто не будет читать, например, поэму (и мало кто вообще слышал о ней) третьестепенного стихотворца Николая Данилевского «Глас умирающего поляка после сражения, бывшего под Прагою» (1831). Напрочь забыты и урапатриотические произведения Ивана Паршова, Николая Кириллова, Семена Стромилова, Александра Шишкова и многих других. Но дело не в количестве и худосочности подобной литературной продукции, а в том, что в ряду противников Польши оказались тогда выдающиеся русские поэты — Пушкин, Жуковский, Тютчев, Лермонтов и др. И пушкинский взгляд на судьбу и будущее Польши определял отношение нескольких поколений русской интеллигенции к «польскому вопросу». Во всяком случае, авторитет Пушкина преодолевался с трудом.

Разумеется, неправильно было бы в угоду новой исторической конъюнктуре совсем выносить за скобки существовавшую и тогда поляризацию позиций по отношению к восстанию 1830 г. (Именно на это делался упор в русских и польских исследованиях советского периода — например, в работах Е. 3. Цыбенко, Б. Бялокозовича8). Но и на самом деле — наряду с шовинистической эйфорией, захватившей тогда русское общество, — существовало и другое — сочувственное — отношение к Польше. Такие факты есть: это и отдельные высказывания, и не пропадавший интерес к польской литературе, и посвященные Польше отдельные стихотворения.

Так, например, в стихотворении Александра Одоевского восстание расценивается как борьба братского народа за свободу:

Вы слышите: на Висле брань кипит!

Там с Русью Лях воюет за свободу.

И хотя это стихотворение находившегося в ссылке поэта-декабриста впервые было опубликовано в 1861 г. в малодоступном в России лондонском издании — антологии «Нелегальная русская литература в XIX в.», оно, как и некоторые другие отклики на восстание, свидетельствует о существовании иной, нежели преобладающая, тенденции в русской литературе того времени о Польше. Интересно другое: эта тенденция не повлияла на изменение стереотипа, овладевшего массовым сознанием. (Это относится, заметим, и к другим историческим эпохам, когда в русской литературе появились произведения, с симпатией рисующие поляков, когда интерес к польской литературе и Польше в прогрессивных кругах российской интеллигенции был очень высок).

Идеологизированный образ

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Остановлюсь на некоторых причинах формирования этого стереотипа в русской литературе после восстания 1830 г. Отклики на него в России неплохо изучены и описаны польскими и русскими исследователями. Это относится и к публицистике, и к общественно-политическим, религиозным и историко-философским текстам, к эпистолярии, дневникам и воспоминаниям, а также, разумеется, к художественной литературе. В большинстве текстов действительно доминирует идеологизированный образ Польши и поляков — врагов России.

В течение многих десятилетий именно он воздействовал на русское общественное мнение о Польше. Пальма первенства здесь принадлежит литературе, ибо из всех феноменов культуры именно литературе — в силу эмоционального воздействия ее языка — выпадает преобладающая роль в закреплении тех или иных форм общественного сознания и психологии (по крайней мере, так обстояло дело до середины XX в., т. е. до расцвета других средств массовой коммуникации — кино, телевидения и других — которые в итоге опираются все равно на слово).

Обращаясь, как правило, к уже известным откликам русских писателей на восстание, я не ставлю своей задачей пополнить их перечень, а попытаюсь показать их роль в упрочении долгоживущего общественно-исторического мифа, который по своим законам генерализирует и унифицирует явления и обладает большой силой убеждения. Лаконичная, образная формула легко врезается в память, отрываясь от контекста и превращаясь в долгоживущее расхожее клише — самостоятельный миф. Так, строчка из «Казачьей колыбельной песни» Лермонтова — «злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал» сначала интерпретировалась как позиция самого поэта, а затем, отделенная от текста и контекста, стала оправданием отношения к чеченцам, якобы «поддержанного» Лермонтовым. Так же проник в русское сознание пушкинский «кичливый Лях», превратившись в знак мифа, существующего в обыденной психологии. Этот случайный семантический «интервал» восприятия надо всегда иметь в виду.

В действительных же — на самом деле очень сложных — взаимоотношениях России и Польши решающую роль играли такие факторы, как географическое соседство народов, порождавшее жестокие военно-политические конфликты, разная конфессиональная ориентированность, существенная разница между шляхетской демократией в Польше и державно-монархической властью в России, участие России в разделах Польши, вызвавшее антирусские национально-освободительные восстания, а вслед за ними всплеск шовинистических настроений в России. Именно этими факторами оказалось детерминировано формирование в русской литературе негативного стереотипа поляка. Он не был, конечно, единственным представлением о Польше, но, несмотря на все знаменательные исключения, в силу ряда причин, лежащих в области законов исторической и социальной психологии, именно он укоренился в массовом сознании, сохранялся в исторической памяти поколений и воспроизводился обыденной психологией в новых условиях. В известной степени, может быть, и благодаря тому, что однажды «запущенный в оборот» художественный образ не отменяется до конца последующим развитием литературы, а, уходя в культурное подсознание, продолжает «работать» на восприятие одновременно с другими, более поздними.

Роль польского восстания 1830 г

Вторник, Октябрь 20th, 2009

В 1996 г. историческим романом дебютировал талантливый русский прозаик Антон Уткин. Один из персонажей его «Хоровода», действие которого происходит в середине XIX в., русский офицер Посконин заявляет своему польскому собеседнику полковнику Квасницкому:

« — Ведь ваша милая Польша — прямо средоточие всякой загадочности. Ну и бунтов, непременно, крамолы и татьбы, так сказать.

— А для нас, поляков, — парировал Квасницкий, — средоточие всякой загадочности — дремучая Московия».

Другой персонаж, офицер русской армии, вспоминает о польской кампании 1830 г., в которой он участвовал, и говорит о поляках: «Да и что за народ, посудите сами — хохлы не хохлы, наш брат славяне, а туда же за Европой тянутся, кости ловят, объедки подбирают».

Автор вкладывает в уста героев то понимание Польши и поляков, какое сложилось в России в результате подавления польского национально-освободительного восстания 1830 г. Не приходится сомневаться в распространенности в тогдашнем русском обществе подобных суждений о поляках, хотя, разумеется, были и другие. Хорошо известно, например, сочувственное отношение к восстанию молодого А. Герцена и его окружения, ссыльных декабристов и т. д. Но даже такой резкий критик истории России и современных в ней порядков, сторонник католицизма и западноевропейской цивилизации, как П. Я. Чаадаев, в «польском вопросе» занял великодержавную позицию. Об этом свидетельствует его статья «Несколько слов о польском вопросе» (конец 1831 — 1832), его письмо А. Пушкину от 18 сентября 1831 г., в котором он восторженно отозвался об анти-польских стихах поэта (о них еще пойдет речь): «Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране».

Еще более рьяно обрушились тогда на поляков официозные публицисты и литераторы, у которых, как, например, у Н. И. Греча (в его более поздних мемуарах о том времени) поляки характеризуются как «безмозглые» или «подлые /.../, не достойные ни свободы, ни уважения».

Но наиболее существенно, пожалуй, другое: утвердившийся в то время стереотип восприятия поляка оказался исключительно живучим. Свое дальнейшее развитие и распространение он получил на волне антипольской истерии, охватившей определенные слои русского общества после восстания 1863 г., и эту инерцию сохранял едва ли не до недавнего времени.


Идея всемирности

Вторник, Октябрь 20th, 2009

В течение пушкинской жизни на своем пути в Европу Россия дважды споткнулась на Польше. Сначала во время переговоров после победы над Наполеоном, требуя восстановления Царства Польского в пределах своей империи. Союзникам такой шаг представлялся слишком решительным русским продвижением к центру Европы, но полностью предотвратить его они не смогли, ибо велик был страх перед военной мощью России. Полтора десятилетия спустя, при подавлении польского восстания, Европа воочию убедилась, с каким усилием далась русской армии победа, и вздохнула спокойнее.

Идея всемирности исторически осуществлялась в новой Европе. Если вспомнить О. Шпенглера, эта идея по своему происхождению и принадлежности была не только не всемирной, но даже не всеевропейской, а явилась плодом доминирования романо-герман-ской культуры. Внутри именно этого мира идея Weltgeschichte вызрела и его историческое бытие охватывала собою. Каждый, пожелавший войти в этот мир должен был заплатить, выстрадать свою принадлежность к нему. Польша стала одной из первых заложниц европейского единства, заплатив едва ли не первой — тремя разделами. Россия — двухвековой от-деленность, изолированностью от Европы, для которой она оставалась преимущественно — военной угрозой.

И тем не менее идея всемирности становится и остается действующим мифом европейского сознания, даже если она и никогда не может быть полностью осуществленной: «Единство истории как полное единение человечества никогда не будет завершено. История замкнута между истоками и целью, в ней действует идея единства...». Карл Ясперс в этих словах подчеркивает неисполнимость, но и вечную исполняемость всемирной идеи. Она необходима как утопическое ощущение цели на горизонте общего бытия. Бытия, которое как никогда полно осуществляет себя сегодня в пределах единой Европы, общего рынка и на пути к которому все еще стоят старые исторические предрассудки.

Они отразили исторический опыт русской нации на тот момент — его установку и потолок — и не столько дали русскому обществу достоверные знания о соседнем народе, сколько продемонстрировали собственную этническую ментальность. В ее основе, как это видно из подавляющего большинства откликов на восстание 1830 г., лежала идеология державности, склонность к сакрализации государства. Истоки этой державности — в исторически сложившейся особой роли государственного аппарата в России, который всегда подавлял свободолюбивые стремления и права народов и отдельных личностей во имя целостности и величия державы. Идея державности насильственно прививалась русскому национальному сознанию на протяжении всей российской истории, она воплотилась и в художественных произведениях, созданных в связи с польскими восстаниями, она, к сожалению, жива в русском обществе и по сей день.

Осуществимость идеи всемирной истории зависит от умения всех ее принявших как путь к новой реальности решать не только глобальные, но локальные споры, в том числе и внутриславянский спор. Другое дело, что сегодня вернее было бы сказать не «спор», а диалог, в котором важнее даже не убедить кого-то в своей правоте, а понять позицию другого и проговорить свою. Мифы и предрассудки невозможно отменить, их можно прояснить, сделать понятными и надеяться, что они исчезнут, высвеченные откровенным словом.

Позиции Пушкина и Чаадаева

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Горизонт всемирной идеи для России открыла победа над Наполеоном, участие в общеевропейском деле. Это был момент всемирного восторга. Возвращение стало нарастающим моментом отчаяния, которое для Чаадаева приняло форму тоски по всемирности, видимо, окончательно осознанную во время европейского путешествия. По возвращении он садится за «Философические письма». Когда Чаадаев сел за свои письма, Пушкин занялся Петром и русской государственностью.

Позиции Пушкина и Чаадаева сблизила Польша, окончательно представившая вопрос русской всемирной судьбы в виде формулы с разделительным, а не соединительным союзом: Россия и Европа. Под взглядом из России всемирная идея очень рано приобретает черты проблемы, требующей решения, а не одического гимна. Однако на польские события Пушкин первоначально откликнулся в жанре оды — за два года до «Медного всадника» написав летом 1831 г. «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину», которые тогда же были изданы брошюрой.

Это наиболее известные пушкинские высказывания, но в какой мере исчерпывающие его отношение к польскому вопросу? Претендующие ли на то, чтобы быть его решением? Обе оды обращены не столько к побежденной уже Польше или к победившей России, сколько к Европе, возбужденно наблюдавшей за происходившим. Первое было ответом на выступления радикальных французских депутатов в палате с призывом поддержать Польшу, если нужно — то и силой оружия. Обращаясь к европейскому общественному мнению, Пушкин отказывает ему в праве иметь в этом деле решающий голос: «Оставьте, это спор славян между собою».

Европа заколебалась — признавать ли спор славянским, а дела внутренними, хотя пятнадцатью годами ранее сама дала согласие на очередной раздел Польши, которая теперь заново к ней апеллировала. Польша искала европейской поддержки, а одновременно обещала Европе свою защиту — от русской опасности. Об этом было определенно сказано в манифесте 6 декабря 1830 г., которым сейм по сути объявил о начале восстания и мотивировал его причины: «...не допустить до Европы дикие орды севера... защитить права европейских народов...».

Немецкий историк прошлого века Ф. Смит с ироническим изумлением комментировал это заявление: «Не говоря уже о крайней самонадеянности, с которою 4 миллиона людей брали на себя покровительство 160 миллионов, поляки хотели еще уверить, что предприняли свою революцию за Австрию и Пруссию, дабы служить им оплотом против России...».

В пушкинской формуле — «спор славян между собою» — звучала обида России, которую новая Европа откровенно оставляла за своими пределами, предварительно как бы сделав единственной ответчицей за очередной раздел Польши. Однако, я не думаю, что спустя два года, во время написания «Медного всадника» Пушкин повторил бы ту формулу двухлетней давности с прежней категоричностью. Поэма с ее эпической обращенностью к истории стала для русского сознания первым опытом овладения всемирностью и применения ее к самой себе. И именно поэтому в нее как один из важнейших вплетается польский мотив.

Суть имени героя

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Далее следует сцена плохо сдерживаемого царского гнева и едва скрываемого унижения: «Езерский, потрясенный, бормотал, что восстание не было общенациональным делом, а что лишь несколько заговорщиков, ободренных поддержкой со стороны недовольных военных, были единственными виновниками».

Высокая миссия оборачивается шутовством, а граф Езерский наглядно воплощает образ исторического унижения. Ни в письмах Пушкина, ни в его известных высказываниях об этом эпизоде впрямую не говорится, только фамилию Езерский он вдруг неожиданно даст герою исключительно русской, имеющей и автобиографический подтекст, поэмы, над которой начинает работать несколько месяцев спустя после посольства Езерского.

Зачем — даже как первоначальный вариант — это имя явилось в поэме о потомке русских бояр, утратившем и забывшем свое историческое величие? Отложился ли в памяти современный эпизод, демонстрирующий как легко переступить в истории грань, отделяющую великое от смешного? Или это был аргумент, избранный в пользу общности славянской истории, неделимой на русскую и польскую в пределах одного государства? Как бы то ни было, Пушкин не мог не знать о посольстве графа Езерского, о роли, им сыгранной. Как он не мог взять его фамилию, не считаясь с неизбежностью узнавания современниками. Что он хотел подсказать им этим совпадением имен? Остается догадываться.

Но имя героя звучит первым польским мотивом, каким-то неясным (и невыяснимым уже) образом вплетенным в сюжетную основу поэмы о всемирной судьбе России. Россия и всемирность. Пушкин в поэме «Медный всадник» пытается стать в виду крайностей, признавая их своими, но будучи независимым от любой из них. Он не обещает примирения, ибо примирения не знает жанр трагедии, повествующий всегда о непримиримом. Автор присутствует в сюжете между крайностями, помнящий, в отличие от героя, о прошлом и восхищенный им; не равнодушный, в отличие от Петра, к настоящему в его обыденности и человечности. Последующая критика билась над решением проблемы — с кем же все-таки автор, проходя мимо того, что поэма написана с трагическим сожалением о необходимости выбирать, навязываемой русской жизнью: между сочувствием и величием, прошлым и настоящим, государственным и человеческим...

Как это часто бывает, особая острота отношений сопутствует их близости, а не отдаленности. Среди острых вопросов и спор славян между собой, ведущийся перед лицом Европы и по поводу принадлежности к Европе, но сущность которого во многом зависит от того, считать ли «между» разделяющим или скорее соединяющим сами спорящие славянские стороны.

Неизменное для России между как воплощение ее пространственно-исторической промежуточности. Как будто она оказалась единственным океаном мирового бытия, который не соединяет и сам выпадает из любого единства. В 1830-х годах это должно было ощущаться (и ощущалось!) Чаадаевым, Пушкиным как выпадение России из контекста всемирной истории — только что провозглашенной, только что осознанной Европой. Идея всемирности в пушкинской поэме есть воплощенный принцип трудного единства Европы и России, Запада и Востока, а также — Петра и Евгения... Пушкин занимает позицию между крайностями. В том числе и между утопической идеей и русской реальностью.


Граф Езерский

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Одновременно с «удивительно прекрасным», по выражению Пушкина, манифестом императора от 25 января газеты опубликуют изложение всего хода событий, где найдет себе место и рассказ о высочайшей аудиенции: «С самых первых пор мятежа Его Величество изволил явить милостивое свое благорасположение, удостоив принятием князя Любецкого и депутата Езерского, прибывших из Варшавы для представления отчета в происшествиях, ужасно и неожиданно нарушивших спокойствие Царства. Государь Император изволил принимать их 14 декабря каждого особо. Они единогласно описывали Его Величеству мятеж 17-го ноября.

По их донесению, сей мятеж произошел без всякого предварительного плана: никакой определенной цели не было в виду у бунтовщиков, состоявших из небольшого числа молодых людей... Депутат Езерский особенно повторял уверение, что несметное большинство народа и войск чуждо предприятию малого числа молодых безумцев, и что большая часть сия, состоящая изо всех людей благоразумных и рассудительных, пребывает верною Царствующему Дому и особе Царя... В заключение донесения своего молил он Его Величество о великодушии и милосердии... Его Величество изволил объявить депутату Езерскому, что требует восстановления законного порядка и наказания главнейших виновников... если дерзают на брань противу своего Государя, то в сем случае они сажа, и их пушечные выстрелы, ниспровергнут Польшу...».

«Депутат Езерский с сим ответом отправился из Санкт-Петербурга 25 декабря...». «Санкт-Петербургские ведомости» публикуют эту хронологию событий вместе с манифестом 28 января. А в номере от 30 января объявлен рекрутский набор по России.

Несколькими днями ранее, наверняка зная многое полнее газетных сообщений, Пушкин пишет меланхолическое письмо Е. М. Хитрово (дочери Кутузова!): «Стало быть молодежь права, но одержат верх умеренные...». Умеренные не взяли верх в этот момент, напротив, восторжествовала «молодежь» или даже «партия молодежи», как официально именуют радикалов. Могло ли это примирить Пушкина? Мог ли он увидеть в восстании взявшей верх молодежи осуществленным байронический порыв? Он прав в другом — в предсказании общего исхода, от которого всем будет хуже, и если что явится, то не Польша в романтическом ореоле, а Варшавская губерния, каковой ей и было суждено остаться надолго.

Езерский со своим посольством в этом именно смысле эмблематичен. Благодарной памяти соотечественников он также не снискал. Едва ли не первый историк восстания Л. Мирославский, выпустивший свою книгу в 1836 г. в Париже, так характеризует его и поручение, им исполненное: «Езерский был шутом гороховым, совершенно потерявшимся в блеске имени своего коллеги. Он сам признавал за ним превосходство в ведении дипломатических дел и, по правде говоря, столь мало годился для данного поручения, что счел за лучшее целиком положиться на него в исполнении их общей миссии...». После того, как Любецкий фактически сложил с себя дипломатические полномочия, «предоставленный собственному скудному разуму и лишенный всяческой поддержки, Езерский попытался худо-бедно выпутаться из этого дела. Его способности столь мало соответствовали поставленной высокой цели, что он достоин скорее жалости, чем ненависти за ничтожный исход встречи, которой после тысячи затруднений царь в конце концов удостоил посланца. Они встретились 20 декабря (неточность. — И. Ш.) в Санкт-Петербурге. Николая сопровождал его генерал адъютант граф Бенкендорф».


Публикации

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Далее «Санкт-Петербургские ведомости» (21 января 1831 г.) так излагают ход событий: «Открытие сейма последовало 7/19 числа... генерал Хлопицкий сильно и пламенно провозгласил, что нация не может нарушить присяги, данной ею Императору Николаю...». И вслед за этим официально отрекся от должности, что «распространило повсюду страх и смятение». Что же послужило поводом для столь решительных действий? Они произошли «вследствие возвращения из Петербурга графа Езерского...». Такой была фамилия посланника сейма, доставившего в Варшаву царское требование «восстановления законного порядка и наказания главных виновников...».

Сразу же по принятии манифеста от 6 декабря сейм направляет в Россию двух посланников. Поехали двое, вернулся один. Главной фигурой депутации был, безусловно, министр финансов Польши князь Любецкий, прорусский администратор. Выбор теперь пал на него как на лицо наиболее приемлемое, компромиссное в переговорах с Россией. Добравшись до Петербурга, он счел за лучшее там навсегда и остаться, прекратив исполнение своих посольских полномочий.

Вся тяжесть поручения легла на слабые плечи второго посланника — графа Езерского. Он выполнил его так, как смог, не обладая ни твердостью характера, ни дипломатическим опытом. А трудности миссии были немалыми. Они начались задолго до Петербурга, до того, как 14 декабря Николай принял Езерского (случайно ли совпала дата или была избрана с умыслом — шестилетней годовщины разгромленного Николаем восстания декабристов? В Варшаве эту дату отметили бурной манифестацией).

В этот же день «Русский инвалид» и на следующий — «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о том, как еще в Нарве, по приказу императора, оба посланца были остановлены с тем, чтобы выяснить, не следуют ли они «в звании посланного от незаконной власти»? Любецкий как старший заверил, что направляется исключительно с тем, чтобы «повергнуть к подножию престола донесение о последовавших в Варшаве событиях... Вследствие сего Его Императорское Величество высочайше повелел сделать распоряжение к допущению в Санкт-Петербург министра финансов князя Любецкого и депутата на Сейме Царства Польского графа Езерского ».

Император демонстрирует власть и твердость. Посланцы раболепно идут на унижение и заранее отрекаются от защиты вверенных им интересов, объявляя себя не столько послами сейма, сколько информаторами царя. Подробных сведений о посольстве читателям русских газет пришлось ждать более месяца: остался в Петербурге Любецкий, возвратился Езерский, отрекся от диктаторства после его возвращения Хлопицкий, власть в Варшаве перешла к радикалам, «молодежи»...

Польский мотив в «Медном всаднике»

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Польский мотив в «Медном всаднике» указан в примечаниях самим Пушкиным: Пушкин гимном Петербургу откликнулся на леденящий образ российской столицы в «Дзядах» Мицкевича. Но это не единственный польский мотив. Поэма по сути дела возникла в обрамлении польских мотивов: парижский том Мицкевича попал к Пушкину летом 1833 г., то есть совсем незадолго перед тем, как Болдинской осенью того же года замысел, сопровождавший Пушкина по меньшей мере три года, выкристаллизовался и был приведен к завершению. Все начиналось как будто бы далеко от Польши — в предваряющей «Медного всадника» «Родословной моего героя», которого Пушкин назвал Езерским.

Странная фамилия для героя поэмы об обедневшем потомке русских бояр!? Именно ее строфы станут первым ядром для «Медного всадника». Мне не приходилось, по крайней мере в русской литературе о поэме, встречать, чтобы кого-то заинтересовало неожиданное в данном контексте — польское звучание фамилии. Что это — случайный знак связи «Медного всадника», еще в глубине его неоформившегося плана, с польскими событиями? Но если и знак, то что обозначающий?

Езерский. За польскими событиями 1830-1831 гг. Пушкин следил пристально, с болью и не только по газетам. Он знал много больше. Однако и русские газеты, строго следовавшие официальной версии, сообщавшие о том, что было дозволено и когда дозволялось, не обошли вниманием столь важный факт, как прибытие посланцев польского сейма.

Попытка, к сожалению, окончилась, по сути, ничем, поскольку губернатор наложил резолюцию, достойную матерого бюрократа и абсолютно не соответствующую просьбам автора. Она была адресована кадниковскому городничему и гласила: «Возвращая... писанный на польском языке водевиль, предписываю Вам объявить сочинителю оного дворянину Буховицкому, что к представлению оного в Цензурный комитет, я не встречаю со своей стороны препятствий».

В течение декабря и первой половины января восстание, хотя и начавшееся возмущением снизу, контролировалось сверху людьми, желавшими избежать крайностей. Это относится прежде всего к признанному сеймом диктатором генералу Хлошщкому. Опытный военный Хлопицкий делал все, дабы не допустить до вооруженного противостояния с русской армией, поставив целью — путем переговоров добиться ее ухода из Польши. Крайние агитировали против Хлопицкого едва ли не с момента его избрания, а 16 января утром он «пригласил к себе депутацию сейма и объявил ей, что непременно должен вступить в переговоры с Россией и что он не берет на себя вести войска в сражение. Он показал им письмо, написанное к нему, по высочайшему повелению Его Величества, графом Грабовским... Сверх того явил он еще письмо князя Любецкого, заключавшее в себе тоже самое, и присовокупил: "Имея в руках такие документы, я не могу долее носить звание диктатора"».

Пушкин и польский вопрос в контексте идеи всемирной истории

Вторник, Октябрь 20th, 2009

Поэма вне контекста. В ряд пушкинских высказываний о Польше памятно входит и его поэма «Медный всадник», по отношению к которой по сей день остаются в силе слова Л. В. Пумпянского: это произведение «является, быть может, величайшим, но менее всего понятым...». Предположу, что у великой поэмы и у пушкинского отношения к польскому вопросу одна и та же причина непонятости: их рассматривают вне контекста. Контекст же у них тоже общий.

В связи с «Медным всадником» утверждение об отсутствии контекста должно, пожалуй, показаться парадоксальным при том обилии параллелей, которые для этой поэмы уже установлены: от Гете и Барбье до Голикова и Мицкевича, — однако отдельные связи при всем их множестве не складываются в нечто осмысленное и целое. Отсутствуют важнейшие звенья, например, Петр Чаадаев. Чаадаев — имя очень близкое Пушкину, но неупоминаемое в длинном ряду перекличек, обнаруженных для «Медного всадника». И тем не менее в чаадаевском контексте написана поэма, между первым прочтением его писем в 1831 году и не отправленным ответом Пушкина на публикацию в «Телескопе» осенью 1836 года.

Чаадаевский контекст для Пушкина и был контекстом новой идеи. Какой? Подсказку для ее обнаружения в «Медном всаднике» дает параллель, в отличие от чаадаевской — близлежащей, весьма отдаленная и неожиданная — с английским поэтом первой половины ХVIII века Александром Поупом. Завершая в 1713 году свою поэму «Виндзорский лес», он написал: Whole nations enter with each swelling tide, And seas but join the regions they divide...

Первая из приведенных строк, изображающая будущее процветание лондонского порта: «Целые народы входят с каждым поднимающимся приливом...» — едва ли не напомнит русскому читателю: «Все флаги в гости будут к нам...» (сейчас я опускаю систему доказательств, касающуюся знакомства Пушкина с этой поэмой и ее важности как параллели для «Медного всадника»). Пушкинская строка прозвучала в поэме о XVBI веке, в «Медном всаднике». Правда, эта поэма запомнилась, в отличие от «Виндзорского леса» Поупа, не обещанием мира, а непримиримостью русской исторической трагедии. Поуп написал свою поэму ратуя за мир в войне за испанское наследство (1701-1714), открывшую ХVIII столетие, не случайно иногда называют первой мировой войной — поля ее сражений были расположены на трех континентах.

Это был момент, когда рождалась новая Европа, которая вдохновляется этим своим единством и постепенно осознает его как проблему, несколько позже дав ей название — идеи всемирной истории. Участие России во всемирной истории это — в пушкинскую эпоху — чаадаевская проблема: его мысль о нашем историческом одиночестве, изолированности, нашей выключенности из европейской истории. Пушкин, как известно, с этой оценкой не согласился. И, помимо других деятелей русской истории, указал на Петра, прорубившего окно в Европу. Однако, поэма об этом событии — «Медный всадник» — все равно прозвучала русской трагедией, трагедией, которой обычный человек платит за историческое величие.

новости о городе история первые шаги что посмотреть впечатления поляки
главная :: карта сайта :: контакты Copyright © 2010 WarsawGuide.Ru - Все права защищены
Использование материалов только с письменного разрешения